Перейти к содержанию Перейти к левой боковой панели Перейти в подвал

Рассказ Игоря Максимова «Сидорыч»

22 мая 2026 года исполняется 105 лет со дня рождения писателя И.П. Максимова, этой дате посвящены  «Максимовские чтения».

Впервые рассказ Игоря Максимова «Сидорыч» был опубликован в республиканской газете «Ленинец» 9 мая 1980 года. В нем Максимов рассказывает о нашем земляке Аверьянове Василии Сидоровиче — фронтовике, инвалиде войны (он вернулся с фронта без ноги). Василий Сидорович всю Ленинградскую блокаду выстрадал, защищая город.

За овражком, что рассекает Горную улицу, как противотанковый ров, второй дом по правую руку за мостком — Василия Сидоровича. Тридцать лет он живёт тут безвыездно, а теперь и безвылазно: куда подашься на одной ноге, если за плечами давно за семьдесят?
Горит печь. Поплескивает красными языками в расползающиеся сумерки, постреливает золотыми брошками-застежками, разлетаются они сизыми осколками, напоминая старому солдату о жарких боях, о веселых и тяжких походах, о том, что уже отошло туда, откуда никакой кочергой не выгребешь. А ведь был и он — конем не стоптать, солдат был, богатырь! Картошку и сейчас варит по-солдатски.
— Ты знаешь, как варить правильно? — спрашивает, улыбаясь из седой щетины и поблескивая полынно-сизыми глазками. — Дюже чисто не мой. Там разными щеточками, как пишут, мочалочками не три. Нужно, чтобы землей немножечко припахивала. Разрежь. Соли покруче, не бойся. И — в пыл. Люблю с разварочки, рассыпчатую! А лапша там, разные каши — хоть перловка, хоть и гречка — приедаются. Даже яблоки. День поешь, два, а там… А картошка — никогда. Что за фрукт такой?! Теперь как живём? Слава богу, есть что жевнуть, не то, что в войну или, скажем, в сорок седьмом. Теперь сахару едим больше, чем тогда хлеба.
— Неужели так, Сидорыч?
— А то как же? Скажи сейчас молодым: «карточки». Засмеют, глаза на лоб, подумают: фото. А про хлебные, про рыбные и на всякие крупяные и не слыхали. В Ленинграде на эти самые хлебные по шестьдесят граммов в сутки давали.
— Ну а ещё-то чего?
— Шестьдесят грамм — и всё. Да кабы хлеб — сухари, наполовину с мышиным говном, позеленевшие, как…
— И не говори…
— Это гражданским. Бывало, стоит очередь у магазина в 3-4 ряда человек, может, тыщу, а то и больше. А радио: «Внимание, граждане! Объявляется воздушная тревога! Всем укрыться в бомбоубежище!» Очередь и не ше-лох-нет-ся! Тысячи — и не двинутся! За хлебом под бомбами стояли! Глядим — летят крестатые. Ну мы, военные, — другое дело, а радио: «Приказываем укрыться в бомбоубежище!» И никто! Говорят: «Что сейчас умирать, что немного погодя». Немец — бомбить. Наши — по нему, он — по нам. И такая карусель в небе закрутится, такая кутерьма на Земле завяжется, что не приведи Бог!
Он помолчал, затряс липовой деревяшкой, достал кисет, и синеватая пелена поплыла по избёнке.
— Ленинградцы — золотой народ: чего не спроси — все объяснят, сделают, отдадут последнее, поделятся. Я там всю блокаду был — от первого до последнего дня. Нагляделся… Нам, военным, например, сто двадцать грамм хлеба в день давали.
— Как? Всего сто двадцать?
— Да-а-а.
— А сколько же раз ели?
— Сколько хочешь, столько и ешь, — улыбнулся.
Помолчал, что-то, видимо, еще вспоминая и, как отлегло, полушутя добавил:
— И немец подкармливал. На то она и Невская Дубровка. Начнет долбать — всё с землей смешает… Своим консервы кинет, а ночь, так нам достаётся который раз.
— Слыхал про эту Дубровку. И в книжках читал. Она вроде косы тянется по карте, эта Дубровка?
— Вот-вот. Вдоль Невы. Там мы стояли. Пушки с колёс поснимали.
— Так Вы, Василий Сидорыч, с самого начала в обороне Ленинграда участвовали? — переспросил я, впервые обратившись на «вы» и поняв вдруг, что даже ставить себя рядом с ним нельзя, нескромно как-то.
Не награды определяют заслуги человека перед Родиной, а его личный вклад в дело Победы. Хоть я два года с лишним не отходил от своих «катюш», немало помолотил. И ранен, и контужен, и награды есть, но всё это ни в какую меру нельзя сравнить с заслугами Василия Сидоровича Аверьянова, награжденного лишь одной «Красной Звездой», но так и не получившего медали «За оборону Ленинграда». Помимо трехлетнего голодания, ежечасной угрозы смерти, отчаянных артиллерийских дуэлей с фашистскими батареями, Сидорыч вложил в этот фонд Победы не только храбрость, мужество, но и фунтов пятнадцать своего тела, крови, и боль свою, и всё, что есть самое лучшее в жизни, — молодость.
— Значит Вы блокадник? — переспросил я.
— С первого часу, — сказал Сидорыч. — Только проскочил эшелон, и сомкнулись клещи. Как успели — сами не знаем. Восемь километров разрыв сперва был, а как проскочили, слыхали — 800 метров оставалось. Половина погибла… И чего там только не было в этом кольце! Стояли насмерть… Три года, до тех пор, пока не прорвали. А знаешь, как в обороне сидеть?! Ждешь. Ходишь. Куришь. Что будет через час-два — не знаешь. Стараешься не думать, а мысли все равно, точно льдины весной, сплываются, в омуте кружатся. Смолишь одну, бросаешь, другую завертываешь. 14 января было 44-го. Под утро и табак, и папиросы кончились. Смотрим — ракета. Холодно. Небо седое, серое. Одна взвилась, другая и красная!
«Огонь! Огонь!» — раздалась команда. Дрогнули перелески, болота, дрогнул воздух, опрокинулось небо, засветилось. У нас пушки здоровые. Впереди бьют, сзади, с флангов, кричи чего хочешь — не услышишь: только по губам да рукам разговариваем. Гром из стороны в сторону шарахается — бывает ведь, когда летом гремит, раскаты… Оглохли. Час бьем, другой, третий. Снег растаял, почернело вокруг. Я думал, на нашем участке, а оказывается — по всему Ленинградскому фронту. Только кончаем, другие начинают, потом самолёты. Одни разгрузятся, другие летят. Эти отбомбят, третьи… А как «Катюши» заиграли, вот началась музыка! Потом танки пошли. Сверху штурмовики прикрывают. Одна батарея вперед, другая сзади. Здорово всё было отлажено. Взаимодействие всех родов войск, — торжественно произнес Сидорыч слова, которые так часто встречались в приказах Верховного Главнокомандующего. — В прорыв за танками пошли саперы, дорогу расчистили. Прорвали блокаду. Три дня я еще наступал со своей батареей. Три последних… 17 января сидим, обедаем под бугром. Принесли сала, кипятку, сухарей. И вдруг: у-у-х! Как ахнет! Тяжелый. Семерых наповал. Свернулась моя нога, повисла на голенище. Положили на носилки, принесли, укол от столбняка кривой иголкой дали… Двойную норму всадили, чтоб заражения не было, санинструктор спирту в поварёшке поднёс. Лежу… Нога как тумба стала, краснеет, заражение пошло… Жгуты не помогают. Госпиталь в лесу стоял, а там нашего брата… А немец бьёт, достаёт. К вечеру до Ленинграда добрались. Ампутировали. И пошел я по госпиталям. Сначала в Ладогу, потом еще куда-то, потом в Свердловск попал…

… В 1933 году молодой зигазинский углежог натянул на плечи гимнастерку… Лёгкой показалась ему русская семилинейная винтовка, весившая чуть ли не полпуда, легкая в сравнении с полутораметровыми березовыми плахами, что сажал в печь Сидорыч.
О многом он вспоминал. И то, как, весело, чеканя шаг, подходили они к столовой. С песней. Оттуда, словно из улья, доносится ровный дружный гул, льются звуки духового оркестра, манит нестерпимо здоровая солдатская пища.
— Выше ногу! — командовал старшина батареи.
«Р-раз, раз, ах-ах!» — отдавалось под сапогами. На всю ступню ставил Сидорыч «ножку», полный сил и необычайной легкости, какая бывает только в молодом и здоровом теле. Он готов был, казалось, насквозь пробить земной шар! Глухой пыльный плеск взлетел из-под ног красноармейцев.
— Ба-та-рея! — растягивал лихо старшина и, чуть задерживаясь и пропустив для форсу пару тактов, с гиком обрывал: — Стой!
И всё замирало. Только облачко пыли, тащившееся сзади, налетало, обволакивая темные спины батарейцев.
Предвоенные годы. Годы перевооружения и создания сильной кадровой армии. Восемь лет отслужил Василий Сидорыч в «кадрах», потом война. Это он стоял на защите Москвы, у пушек, снятых с колёс, — у Невской Дубровки, у Детского Села. Он прорывал и оборону… Ищут, наверное, следопыты из Невской Дубровки защитников, освободителей. И не найдут, как и не нашли прежде. Непреодолима наша человеческая косность и равнодушие. Это только у Агнии Барто «никто не забыт, ничто не забыто…»

Однажды я видел его торжественно-радостным, ликующим. Был май. Ковыляет на липовой деревяшке, опираясь на костылик.
В черном «диагоналевом» костюмчике, такой милый, чистенький, побритый, на груди развеваются атласные концы красного галстука… От клуба до дому шёл у всех на виду через три улицы, шел к жене — Настасье Герасимовне почётный пионер.
— Вот дурень старый! — воскликнула она восхищенно, всплеснула руками и засветилась от счастья.
— Пионеры наградили… Приняли в отряд, — оправдываясь, ответил Сидорыч.
Он даже покраснел, то ли от отблесков алой ткани, то ли от лучей своего ордена, что красовался на лацкане.
Двух сынов вырастили они с Настей. За обоих пришла благодарность из армии. Один отслужил, другой подводник, приходил к 9 Мая на побывку. Народу собралось — усадить некуда было… Спал подводник на раскладушке. Так пришлось.
Интересная и трудная жизнь у Василия Сидоровича. Всеобщее уважение в посёлке. Всегда у них люди.
Добавили пенсию.
— Ну, как жизнь? — спросил он меня.
— Ничего, идет потихоньку, как Вы?
— Тоже ничего. Куда теперь спешить? Вот сердчишко начинает пошаливать, а так бы — живи.
— Интересно Вы прожили жизнь, — сказал я ему.
— Не так интересно, как трудно, — и заковылял на свою Горную.

Нет уже Сидорыча, умерла и Настя. Да и из моих дружков уже никого на посёлке. А уходило сразу 180 человек…

0 комментариев

Пока нет комментариев

Комментировать

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *